22.07.2008 - Александр Ширванзаде – ХАОСЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Маркос-ага Алимян тяжело заболел. Неделю назад, осматривая постройку своего нового, одиннадцатого по счету, дома, он вдруг почувствовал озноб, вернулся домой, слег и больше не вставал. Врачи, внимательно выслушав больного, нашли воспаление легких.
Весть о его недуге тотчас разнеслась по всему городу. Кто не знал землевладельца и нефтепромышленника Маркоса Алимяна, этого тучного, но деятельного и бодрого шестидесятипятилетнего старика! Кому не приходилось слышать назидательную повесть о его многотрудной жизни! Ровно полвека назад, покинув свое глухое селение, он обосновался в небольшом приморском городке, которому в недалеком будущем суждено было стяжать мировую известность благодаря сокровищам, скрытым в его недрах.
Теперь, в последней четверти XIX века, вокруг имени Алимяна сложились целые легенды. Рассказывали, будто в подвале его великолепного дома имеется особая комната, темная и холодная, как склеп. Ни одно живое существо, кроме Маркоса-аги, никогда еще не отворяло железной двери и не переступало ее порога. Там хранились набитые золотом мешки. Рассказывали, будто каждую ночь мрачный старик, один-одинешенек, в черном ночном колпаке и в длинном бархатном халате, с лампой в руке, спускался в подвал, отпирал заржавленным ключом железную дверь, пересчитывал мешки и прятал в них новую горсть золота. Уверяли, что там, в кованом сундуке, бережно хранятся те самые трехи*, в которых Маркос-ага вышел из родного села пятнадцатилетним мальчиком. Уверяли также, что в страстную субботу и в сочельник он зажигает две свечи, коленопреклонно молится перед сундуком, благословляя заветные трехи.
________________________
* Трехи — обувь из сыромятной кожи (арм.).
________________________
Его великолепные дома, гордыми фасадами красовавшиеся на центральных улицах, мозолили многим глаза, бьющая из многочисленных скважин нефть отравляла воздух, а клубы заводского дыма выедали глаза. Но люди знали, как утешить зависть, клокотавшую в их сердцах. Ведь известно же, что Маркое Алимян был водовозом, привратником, поваром, фруктовщиком, виноторговцем и т. д., и т. д. — и ни одного дела не вел честно. Что, исходив всю Россию, он вернулся с пачкой фальшивых денег и потом сплавлял их простакам. Известно, что он обманывал, обирал бедных и даже отравил своего компаньона. Он скуп, руки у него трясутся, доставая деньги из кармана, он не умеет жить, золото стало его верой, божеством. Просторная квартира с голыми стенами стала для его жены и детей мрачной тюрьмой. У него нет ни мебели, ни слуг, ни повара. Провизию Маркос-ага приносит домой сам, рано утром, чтобы никто не видел. В кармане у него кольцо из проволоки, и он покупает лишь те яйца, которые не проходят через это кольцо, и часто ему приходится обходить весь рынок, чтобы купить яйца по сделанной им мерке...
Люди прекрасно знали, что все это сплетни, что в доме Алимяна есть и слуги, и повар, и мебель, да к тому же роскошная. Знали также, что если у Маркоса-аги и есть кольцо, так это только то, которым он нещадно сжимает горло своим должникам. Но черная зависть ослепляла людей, и они без конца измышляли все, что могло хоть сколько-нибудь успокоить сердца, очерствевшие из-за житейских неудач.
Безудержно злословили они, высмеивали и поносили первого миллионера в городе, но только за глаза. А когда Маркос-ага, выпятив круглый живот и переваливаясь как утка, проходил по улицам, заглядывал в магазины или появлялся в клубе, всякий норовил поймать его взгляд, отвесить поклон и удостоиться его надменного кивка. Сам же Маркос-ага, этот бывший водовоз и привратник, был безразличен к приветствиям всех, кроме губернаторского, хозяина города. Уже двадцать пять лет он вознаграждал себя за удары по самолюбию, принимая от других то, что сам двадцать пять лет подряд расточал толстосумам и власть имущим.
И вот сегодня умирает этот именитый горожанин, умный человек, рачительный купец, весь век проведший в неустанных трудах, доверивший свою совесть железному сундуку и спрятавший душу в карман.
Жил он в центре города. Дом, конечно, собственный, двухэтажный, из тесаного камня, с плоской крышей, залитой асфальтом. Нижний этаж отведен под магазины и контору, в верхнем жила семья Алимяна.
Стоял сухой, знойный августовский день. Солнце клонилось к закату, и последние лучи его пронизывали лишенный зелени неприветливый город и расстилавшуюся перед ним морскую даль. Тяжелое, гнетущее впечатление производил облик этого города. Издали плоские крыши и голые улицы имели такой вид, точно их опустошил пожар, уничтожив все, что только может уничтожить огонь, оставив лишь один гигантский остов. Кое-где на окрестных песках темнели нефтяные озерки. Ничто не смягчало тропического зноя, даже море. От жгучих лучей накалялись каменные стены, песок, воздух становился нестерпимо горячим и удушливым. Жители спасались от духоты в купальнях; с утра до вечера барахтались в море голые тела, то нежившиеся под лучами солнца, то нырявшие, как дельфины.
Наружные окна Алимянов выходили на запад. Летом с полудня и до позднего вечера ставни закрывались. Сегодня они были открыты, окна растворены, и уличная духота широким потоком хлынула в дом.
Здесь царило необычайное смятение. Прислуга и приказчики сновали взад и вперед, покрикивали друг на друга, перебранивались, напрасно стараясь не шуметь. У парадного входа то и дело останавливались экипажи, выходили родственники, друзья и знакомые Алимянов с притворным или искренним выражением соболезнования на лице.
Все спешили к умирающему миллионеру, надеясь повидать его в последний раз и, быть может, что-нибудь разузнать о его завещании. Но двери в спальню были заперты. Там, вокруг смертного одра, собрались члены семьи, кое-кто из близких, приходский священник и врачи. Прочие посетители толпились в гостиной. Воздух был до того сперт, что трудно было дышать, однако никто не собирался уходить. От дорогих персидских ковров поднималась тонкая пыль. Солнечные лучи, проникая сквозь занавеси, золотили эту пыль косыми, медленно падавшими столбами. Один из них краем своим коснулся бронзовых часов на мраморном камине. Заискрился овальный стеклянный колпак, обдавая потоками света статуэтку: под колпаком властная красавица с мечом наступала на горло разъяренному льву.
Терпение посетителей постепенно истощалось — ожидали кончины больного, а он все не умирал. Временами то один, то другой наклонялся к замочной скважине и заглядывал в спальню или же, приложив ухо к двери, старался хоть что-нибудь расслышать, потом отходил и начинал шептаться, искоса обмениваясь злобными взглядами. У каждого в душе теплилась слабая надежда: не упомянут ли и он в завещании Маркоса-аги?
Но вот дверь спальни осторожно приоткрылась, и шепот мгновенно оборвался, точно карканье ворон после выстрела. Из спальни вышел мужчина лет шестидесяти, высокий, бодрый, с гордой осанкой. Его гладко выбритое лицо с крупными чертами, пронзительный взгляд, густые брови и особенно пышные с проседью усы, сливающиеся с бакенбардами, придавали ему сходство с николаевским солдатом. На нем был поношенный, выцветший мундир отставного чиновника, в петличке орден.
— Срафион Гаспарыч! — раздалось отовсюду, и все тотчас обступили старика, который в эту минуту походил на горделивого военачальника в окружении телохранителей.
— Бренный мир! Бренный мир! — повторял чиновник, глядя через головы на противоположную стену и поправляя орденок. — Человек не может испустить последний вздох, не повидавшись с сыном.
Все удивленно в один голос спросили: — Да разве не все дети около него? — Речь идет о старшем сыне, — простонал Срафион Гаспарыч, грустно покачивая головой.
— О старшем сыне? О Смбате? — взволнованно спрашивали гости, все теснее обступая старика.
— Да, о Смбате, — ответил Гаспарыч. — Он вот-вот должен приехать, ждем с минуты на минуту. Еще неделю назад старик слышать не мог о нем без отвращения, а теперь не хочет умереть, не простившись с ним.
— Телеграфировали?
— Конечно. Ждем его сегодня. Когда приходит поезд из Москвы?
— В пять сорок.
— Сейчас без пяти шесть; должно быть, уже прибыл, — заметил Срафион Гаспарыч и, взглянув на часы, подошел к окну.
Все, толкаясь, двинулись за ним.
— А вот и он! — воскликнул кто-то.
Срафион Гаспарыч поспешил в переднюю.
Через несколько минут он вернулся с молодым человеком, крепко сложенным, ростом чуть ниже его самого. Все расступились, дали им дорогу, усугубляя выражение притворной печали. Держа соломенную шляпу в руке, приезжий вежливо, но очень сухо раскланялся и поспешно прошел в спальню. Гости снова стали перешептываться, мгновенно заменив грустное выражение лица пренебрежительным.
Кровать больного стояла у окна. С одной стороны ее — жена и дочь, с другой — сыновья. Умирающий полусидел в постели, поддерживаемый мягкими подушками, прикрытый шелковым одеялом, бессильно опустив голову. Врач то и дело впрыскивал ему что-то. Необходимо было хоть на несколько минут удержать жизнь в этом разбитом, развалившемся сосуде.
Больной открыл глаза и с трудом приподнял голову. Лицо его уже приняло землистый оттенок, свойственный мертвецам; характерные впадины в углах губ почти сгладились, полное лицо осунулось и на поблекших губах обозначилась слабая беспокойная улыбка.
Врач на ухо сообщил ему о приезде сына. Приезжий, уронив шляпу и саквояж, опустился на колени перед кроватью и припал к сухой похолодевшей руке старика.
Огонек предсмертной надежды, на мгновенье вспыхнув, озарил мертвенно бледное лицо умирающего; глаза его широко раскрылись и какая-то мимолетная радость оживила черты лица, никогда не выражавшего радости за всю шестидесятипятилетнюю жизнь Маркоса Алимяна, из бесцветных губ вырвался какой-то шепот, старик обнял кудрявую голову сына и прижал к груди, насколько позволяли слабеющие руки.
Жена Алимяна зарыдала. За нею — дочь и сыновья. Теперь старик мог кончать счеты с жизнью, правда, не спокойно, как ему хотелось, а с неутомимой скорбью в сердце. Целых восемь лет он не видел сына, сына-первенца, на которого возлагал Столько надежд, которого любил больше всех и которому собирался доверить все свои дела. Не только не видел, но и слышать о нем старик не хотел. О, как разочаровал его любимый сын, сколько страданий и душевных мук причинил он ему! Нужны были нечеловеческие усилия, чтобы скрыть все это от недругов и завистников. Будь проклят тот день, когда он разрешил своему Смбату уехать в чужие края продолжать ученье! Будь проклята та женщина, которая отняла у него сына!..
Умирающему хотелось излить горечь, накопившуюся в его сердце, высказать все, все, что он перечувствовал за долгие восемь лет, — высказать, орошая слезами шальную голову беспутного сына. Но силы изменяли ему. Старания врача не могли более вдохнуть жизнь в остывавшее тело. И только долгий пронизывающий взгляд, устремленный как бы из могильной глубины, открыл все виновному сыну, который с трудом сдерживал слезы, чтоб не показаться малодушным. — Один приехал? — еле вымолвил умирающий. — Один, — ответил сын, тотчас поняв смысл вопроса. Мрачная улыбка на лице старика на миг сменилась отблеском надежды: а что, если он мучился напрасно, был неправ, проклиная своего первенца?
Но вот мутный взгляд старика остановился на обручальном кольце сына, и голова Маркоса-аги беспомощно упала на подушку, глаза закрылись.
— Прошлого не воротишь, отец! Благослови! — вымолвил сын глухо. В словах его звучала острая горечь, но не раскаяние.
Никто из окружающих не понял подлинного смысла этих с трудом произнесенных слов и не почувствовал, как терзалось в эту минуту сердце сына, на вид такого цветущего и самоуверенного.
— Будь проклят, если не исполнишь моей последней воли, — вымолвил старик, еле выдавливая слова из немеющих уст.
В эту минуту Маркое Алимян был страшен, как сама смерть, страшен для провинившегося сына.
— Дай сюда, — послышался вновь, замогильный голос старика, и он устремил свой леденеющий взгляд на жену.
Жена достала из-под подушки большой пакет, запечатанный красным сургучом. Стеклянный взгляд умирающего остановился на Смбате, и мать передала пакет сыну.
— Будь проклят, если не исполнишь!
Это были последние слова Маркоса Алимяна, прозвучавшие, однако, ясно и внушительно. То были последние всплески уходившей жизни, последние капли иссякающего родника, с особой силой прозвучавшие в иссохшем водоеме. Под холодным дыханием смерти лицо старика слегка исказилось. Горькая, беспокойная улыбка, лишь на секунду появившаяся на его губах, застыла в уголках похолодевшего рта. Обладатель миллионов, человек, вызывающий всеобщую зависть, скончался, унося в могилу тяжелую скорбь, половину своего богатства он был готов отдать, чтобы избавиться от этой скорби. И виновниками ее были его собственные дети.
Овдовевшая Воскехат с рыданиями бросилась на холодное тело мужа. За нею — дочь, Марта Марутханян. Брат Воскехат, Срафион Гаспарыч, взяв их обеих за руки, отвел от покойника.
— Бедняжка, истерзался ты из-за детей, измучился вконец! — твердила Воскехат.
Ей вторила дочь.
Срафион Гаспарыч почти силой увел их в соседнюю комнату. Там они могли дать волю слезам и досыта наплакаться. Он пригласил всех туда же. Смбат шел, едва сдерживая слезы. За ним следовали остальные. Тут Воскехат бросилась к только что приехавшему сыну и стала осыпать его жаркими поцелуями. Скорбь ее смешалась с радостью. Потеряв мужа, с которым сорок лет делила горе и радость, она обрела сына, которого восемь долгих лет считала потерянным.
— Исстрадался несчастный твой отец, — повторяла она рыдая. — День и ночь только и твердил: «Сын мой отрекся от веры предков, сын мой осрамил меня!»
Смбат, прислонившись к стене и опустив голову, до крови кусал губы. «Будь проклят, если не исполнишь», — так грозно звучали в его ушах последние слова отца, что он вздрагивал всем телом, крепко сжимая заветный пакет.
Взгляды присутствующих были устремлены на этот пакет, и пристальней всех глядел на него второй сын покойного, Микаэл. Это был молодой человек лет двадцати восьми, хрупкий, худощавый, бледный, с черными как уголь волосами и узкой модной бородкой. Его большие глаза цвета темного ореха были выразительны, умны и в то же время будто безучастны к семейному горю. И в самом деле, его не столько удручала смерть отца, сколько интересовало содержимое пакета. Он знал, что в пакете отцовское завещание, но что в нем — вот вопрос. Завещание должно решить его судьбу. Порою он нетерпеливо дергался, будто собираясь броситься на старшего брата и вырвать у него пакет, подобно магниту притягивавший все его внимание, все его помыслы.
— А что, если старик выжил из ума и лишил меня наследства? — обратился он к мужчине лет сорока, неотступно следовавшему за ним.
Это был зять покойного, муж Марты, хорошо известный, в городе заводчик и делец — Исаак Марутханян. Наружность его обличала человека невозмутимого, расчетливого, холодного и эгоистичного. Среднего роста, коротко подстриженные черные волосы, эспаньолка, пышные закрученные кверху усы — такова была его внешность. Щеки его были румяны, как у десятилетнего мальчика. Из-за очков выглядывали зеленовато-желтые глаза с выражением не столько умным, сколько коварным и отталкивающим. На пухлых красных губах его играла притворная неприятная улыбка, как бы говорившая: «Не думайте, что я дурак!» Держался он с невозмутимым спокойствием и так высоко задирал голову, словно шея его была зажата в железных тисках. Может, причиной был чересчур высокий и жесткий воротник безукоризненно чистой, накрахмаленной сорочки. На нем был длинный черный редингот, серые брюки и черный шелковый галстук. Зеленовато-желтые глаза его вращались, как у заводной куклы, так же искусственны были и все его манеры и движения.
Смерть тестя нисколько не нарушила дремоты его родственных чувств. Умри мгновенно все присутствовавшие у него на глазах, сердце этого дельца ничуть не шевельнулось бы. На рыдания и слезы жены он смотрел равнодушно. Между тем разодетая Марта, прижимая платок к глазам, неумолчно всхлипывала, и не без мастерства. И Марутханян больше чем кто-либо сознавал всю возмутительную ложь в ее дочернем плаче. Он отлично видел, как жена из-под платочка украдкой следит за впечатлением, производимым ее всхлипываниями на окружающих, и в особенности на старшего брата, в руках которого находилось завещание. Никто не горевал искренне, кроме вдовы, а шестнадцатилетний Аршак, самый младший в семье, безучастно разглядывал каждого из присутствовавших, как бы стараясь вникнуть в смысл происходившего вокруг. Вскоре картина скорби стала нагонять на него скуку, и эта скука явственно отражалась на крупных чертах его смуглого лица, выражавшего преждевременную зрелость и даже чувственность.
Вдова со слезами описывала муки покойного. Она обращалась главным образом к старшему сыну и рассказывала обо всем, что происходило в доме за эти восемь лет. Бедняжка, как не хотелось ему бросить на ветер добро, нажитое в поте лица за пятьдесят лет... То есть он не желал передавать его в руки второго сына, Микаэла.
— Не сердись, — обратилась она к Микаэлу, злобно глядевшему на нее. — Я повторяю слова твоего отца. Он боялся, что не пройдет и года, как ты всех нас пустишь по миру, и вызвал из Москвы Смбата. Отец говорил: «Передашь ему, чтобы наставил на путь истинный расточительного брата, присматривал за Аршаком и тебя не оставлял. Скажешь ему, что довольно и тех страданий, что причинил он мне, хоть бы тебя, бедняжку, щадил, щадил твое доброе имя».
«Доброе имя! — повторил про себя Смбат. — Выходит, что это я опорочил доброе имя нашей семьи!»
Вдова умолкла, рыдания заглушили взрывы горьких упреков. Пересилив себя, она снова обратилась к старшему сыну:
— «Зачем он связал жизнь с девушкой чужого племени?» — говорил бедняжка. Заметил ли, сынок, как ему сразу стало не по себе, когда, взглянув на твою руку, он увидел кольцо? Он знал, что ты обвенчался в русской церкви, знал, что у тебя дети, и все же не хотел верить этому несчастью. «Нет, — говорил он, — образумится, разведется». Теперь, сынок, в твоих руках завещание покойного отца, поступай как знаешь, но смотри — не навлеки на себя родительского проклятья. Ты же слышал его? «Будь проклят, если не исполнишь моей воли!» Последнее проклятие умирающего отца нисходит с неба, душа умирающего изрекает его. Бедняжка только хотел, чтобы ты их оставил там и вернулся в родительский дом один. Теперь дело за тобой.
Смбат стоял молча, по-прежнему неподвижный, с пакетом в руке. Слова матери угнетали его, терзали его сердце. Он чувствовал всю ответственность за свой необдуманный шаг, его последствия, столь тяжкие для родителей. А он сам — разве он за все эти восемь лёт жил спокойно и счастливо? Разве ему меньше приходилось страдать, чем родне?
— А если я не смогу исполнить отцовской воли? — невольно вымолвил он еле слышно.
— И не исполнишь, если ты человек действительно благородный! — раздраженно перебил брата Микаэл.
Взгляды братьев встретились. В глазах Микаэла вспыхнуло какое-то странное злорадство, он лихорадочно покусывал тонкие усы.
Мать с изумлением взглянула на Смбата: неужели благовоспитанный сын решится нарушить последнюю волю отца?
— Михак! — произнесла она с укоризной.
— Да, — разразился Микаэл, — это ты заставила отца завещать все старшему сыну, а не подумала, какую большую ответственность и какой тяжелый долг ты возлагаешь на него! Теперь ему. остается бесчестие или проклятие отца — выбора нет!
С этими словами Микаэл быстро вышел. Бросив острый, испытующий взгляд на Смбата, за ним последовал Исаак Марутханян. Спокойная поступь дельца вполне соответствовала его манерам.
— Распечатай и прочти, — обратилась вдова к Смбату.
— Нет, прочтем завтра, а пока пусть останется у меня.
Он положил пакет в карман и, тяжело вздохнув, прошел в гостиную, где кое-кто из знакомых дожидался еще в надежде хоть что-нибудь узнать о завещании.
2
Три дня подряд служили панихиду по усопшему. Люди всех слоев общества приходили отдать последний долг покойному. Никто более не злословил, никто не называл Маркоса Алимяна обманщиком, обиралой, скрягой, деспотом. Смерть всех примирила с ним, и каждый спешил выразить соболезнование его семье.
Центром всеобщего внимания был Смбат. Все разговоры вертелись вокруг него. Многие говорили, что старик, конечно, прожил бы гораздо дольше, если бы не сердечная рана, нанесенная ему ослушником сыном. О-о, предательский поступок сына доконал несчастного! Впрочем, обвиняли шепотом. Никто не решался говорить открыто. Каждый опасался, как бы эти разговоры не дошли до наследника. Ведь уже весь город знал, что бразды правления торгового дома Алимяна перешли в руки Смбата.
Завещание вскрыли на другой день после смерти Маркоса-аги, как того хотел Смбат. Оно скорее походило на излияние чувств, чем на практические распоряжения. Под диктовку старика все было записано приходским священником, отцом Симоном. Прежде всего покойный наказывал Смбату постараться наставить Микаэла на путь истинный, помочь ему порвать с засосавшей его беспутной и расточительной компанией. Далее завещал ему бдительно следить за поведением Аршака, любить и уважать мать, жить с ней нераздельно под одной кровлей. Затем он просил и молил «исправить ошибку». Что же касается практической стороны завещания, то покойный, за исключением некоторых незначительных пожертвований бедным родственникам и на благотворительные цели, все движимое и недвижимое имущество, а также ценные бумаги и поступления предоставлял в распоряжение Смбата. Жену он назначал опекуншей младшего сына до его совершеннолетия.
Примечательна была оговорка, касавшаяся наследственных прав Микаэла. Ему было назначено всего сто рублей ежемесячно на карманные расходы, но за ним оставлялось право на непременное получение части наследства лишь в том случае, если он женится на девушке «армяно-григорианского вероисповедания». Иначе — до конца жизни ему придется довольствоваться скудным ежемесячным окладом. А жениться Микаэл мог только при условии, если изменит расточительный образ жизни.
Еще примечательней был другой пункт: Смбат не имел права завещать свое наследство ни «иноплеменнице-жене», ни детям от нее. Если же он разведется с нынешней женою и женится на армянке, дети от нового брака будут считаться законными наследниками.
Завещание разбило немало надежд. Многих оно чрезвычайно огорчило, а больше всех — Исаака Марутханяна. Он рассчитывал, что известная доля наследства достанется его жене, и теперь был взбешен, но не подавал виду. При оглашении завещания ни один мускул не дрогнул на его лице, только в зеленовато-желтых глазах вспыхнул хищный огонек. Наклонившись к жене, он шепнул: — Завещание незаконно! Она удивленно взглянула на него. Марутханян продолжал:
— Отец твой продиктовал его уже не в здравом уме. Это — не завещание, а поучение, записанное идиотом попом. Суд не утвердит его. Уйдем отсюда. Тут, кроме Микаэла, все станут нашими врагами... Скоро сама убедишься...
И, не дожидаясь жены, Марутханян с гордо поднятой головой направился к выходу.
Притворное соболезнование родственников, разумеется, сразу уступило место яростной ненависти и вражде. Все ополчились на Смбата.
Выяснилось, что хранившиеся в подвале набитые золотом мешки были плодом пылкой фантазии. Старик оставил наличных средств четыреста — пятьсот тысяч, и то в процентных бумагах. Остальное богатство заключалось в недвижимом имуществе, нефтяных промыслах, заводах и двух пароходах. Не подтвердились также басни о существовании трехов. Распространился слух, будто старик приказал положить их в гроб и так предать его земле. Легковерные люди во время панихиды подходили к гробу Маркоса-аги, чтобы взглянуть на заветные трехи. Однако в гробу ничего не оказалось, кроме желтого трупа в черном сюртуке.
В воскресенье с самого утра в доме Алимянов яблоку негде было упасть. Число желающих нести гроб было так велико, что очередь не дошла даже до Срафиона Гаспарыча — главного распорядителя похоронной процессии. Людское лицемерие выводило его из себя, и он, не стесняясь, громко негодовал:
— Проклятые, пока жив был человек, — злословили, клеветали, отравляли ему жизнь, а теперь вдруг все стали его друзьями! Умерьте ваши аппетиты — Смбата вам не провести!
Обедню служил «либеральный» отец Ашот, молодой, худощавый поп, сотрудничавший в одной из газет, сущее, наказание для прочих пастырей! Прибыл глава епархии Епрем Пирвердиан, пожелавший присутствовать на похоронах. Стоя под балдахином, он обдумывал приличествующую случаю проповедь.
Перед гробом, утопавшим в венках из живых цветов, стояли трое сыновей покойного, погруженные в свои думы.
Аршак с траурной повязкой на рукаве озирался по сторонам. Он устал и был голоден, потому что плохо спал ночью и с утра ничего не ел. Апатично слушал он зычные возгласы священников — эти монотонные «аллилуйя» и «мир всем», нестройные напевы дьяконов, позвякивание кадил, шепот густой толпы; равнодушно смотрел на кадильный дым, на сиянье и копоть погребальных свечей. Смерть отца даже радовала его, как избавление от мелочной, скупой и жестокой опеки.
Сердце Микаэла щемило; он осунулся, впадины под глазами углубились и посинели. Всю ночь он не мог сомкнуть глаз. С той минуты, как он узнал содержание завещания, покойник стал ему ненавистен. Теперь Микаэлу чудилось, что холодный и окаменелый труп отца злорадно насмехается над ним, как адский призрак, лишивший его счастья. И в самом деле, разве отцовское завещание — не сплошное издевательство? Объявить под опекой двадцативосьмилетнего мужчину — какому отцу придет в голову подвергнуть родного сына такому жестокому наказанию? О, безжалостный старик! А он-то по простоте сердечной, воображал, что со смертью отца избавится, наконец, от надоедливой опеки и невыносимых попреков, будет жить как ему угодно и свободно распоряжаться наследством! Стоя по правую руку от старшего брата, он чувствовал, что рядом — чужой, незваный гость, пришелец из неведомых далей, насильно вторгшийся в его собственный дом и завладевший его добром, как разбойник. Ведь целых восемь лет этот человек жил в памяти отца только для ненависти и проклятий. Ведь Смбат был изгнан из родительского дома как виновник чудовищного позора, обрушившегося на семью. А теперь!.. Он явился теперь как хозяин, владыка!..
Иное чувствовал Смбат. Погруженный в мрачные думы и опустив голову, он стоял словно приговоренный. Сколько воспоминаний ожило в нем! Тяжелые мысли обступили его в этой родной обстановке, покинутой на долгие годы, где его сегодня отталкивают, как чужого. Долгие годы? Нет, всего восемь лет. Но ему казалось, что за это время он передумал и перечувствовал гораздо больше, чем за всю предыдущую жизнь. Какая-то несокрушимая стена отделяла его последние восемь лет от прошлого. И никакого сходства между этими отрезками жизни, ни единой общей черты. Еще неделю назад ему казалось, что он навсегда оторвался от близких и больше никогда не вернется под родительский кров. Отец проклял его, с отвращением прогнал и будто забыл о его существовании. Но когда Смбат получил телеграмму, принесшую печальную весть, в его сердце мгновенно все перевернулось. Скупые слова телеграммы сразу воскресили любовь к отцу, подобно тому как пущенный сильной рукой камень будит тишину сонного пруда.
Вновь в глубине его души ожили старые чувства. И теперь он плакал у гроба отца, плакал искренне. Острая скорбь заставляла его время от времени вздрагивать, ему казалось, что это он виноват в смерти старика, он, со своей непоправимой ошибкой. Ведь человек с таким железным здоровьем мог бы жить еще долгие годы — это душевные терзания преждевременно свели отца в могилу.
Однако, скорбя, оплакивая и укоряя себя, Смбат в то же время чувствовал, что стена между ним и окружающими несокрушима...
Взойдя на амвон, епископ начал высокопарно восхвалять покойного за его пожертвования, кстати сказать, весьма скудные сравнительно с его огромным состоянием.
— Эчмиадзинскому монастырю — пять тысяч, духовной академии — пять тысяч, «Человеколюбивому обществу» — десять тысяч, школе — одну тысячу, богадельне — три. Да будет благословенна незапятнанная память почившего, да воздаст господь сторицей его благородным наследникам, да послужит примером для всех истинных армян сие озаренное светом небесной благодати дело...
Обедня отошла. Отслужили панихиду и понесли гроб на кладбище. Погребальный обряд закончился к трем часам дня.
Вопреки обычаю, установившемуся с недавних пор, вдова Воскехат настояла, чтобы устроили такие пышные поминки, каких еще никто не видывал. Скрепя сердце, Смбат согласился, не желая огорчать мать.
Хотя большинство участников похорон разошлось, просторная квартира Алимянов была переполнена. Все уже успели проголодаться и с нетерпением ждали обеда еще во время заупокойной литургии. Расставленные на белоснежных скатертях яства и сверкающие бутылки возбуждали аппетит. Отец Симон, приходский священник Алимянов, сидевший с «именитыми» горожанами в особой комнате, предложил выпить за упокой души Маркоса-аги. За ним последовали «либеральный» отец Ашот и «консервативный» отец Саак. Возглас «царство ему небесное» пронесся по комнатам, настроив к возлияниям. Начали осушать бокалы, заработали вилки и ножи. Сперва все напоминало эчмиадзинскую монастырскую трапезную с ее каменными столами: гости ели молча, исподлобья поглядывая друг на друга. Однако первая смена винных бутылок разгорячила головы, языки развязались, и оживление распустилось, как цветы под майским дождем.
Смбат, давно не видавший подобных пиршеств, переходил из комнаты в комнату и не без любопытства присматривался. Он не был голоден и дивился аппетиту гостей. Многие, хмелея, шутили, смеялись, потчевали друг друга, чтобы и самим выпить лишнее. Чувства Смбата были оскорблены. Какой-то сапожник, осушая бокал, всякий раз толкал локтем соседа, подмигивал сидевшему напротив приятелю и поглаживал грудь, как бы желая сказать: «Ну и вкусное же вино у богача!» Другой, с набитым ртом, рассказывал циничные анекдоты и смешил гостей. Кое-где уже успели залить скатерть красным вином и посыпали ее солью. Наевшиеся до отвала, рыгали. Некоторые из приказчиков паясничали. Главной мишенью их шуток был «адвокат» Мухан, человек с желтым лицом и распухшим носом, запивавший каждый кусок вином или водкой. С пыльными, всклокоченными волосами, с взъерошенной седоватой бородой, вроде обшарпанного веника, с воспаленными глазами, в грязном выцветшем и потертом сюртуке, Мухан напоминал истопника восточных бань. Изо дня в день у камеры мирового судьи сочинял он за гривенник прошения либо разъяснял статьи законов, а потом всю дневную выручку добросовестно оставлял кабатчикам.
Приказчики кидали в «адвоката» хлебные шарики, метя в большую шишку на кирпично-красной шее. Его трясущиеся руки роняли на пол то нож, то вилку, то салфетку, или куски мяса, и, когда он нагибался, чтобы поднять их, хлебные шарики градом сыпались на его шею.
Раз, когда один из шариков угодил ему в нос, Мухан, побагровев, хотел уже выругаться, но чья-то рука сзади прикрыла ему рот.
— Довольно, наклюкался! — шепнул ему на ухо невысокий человек с желтоватыми волосами и стеклянным взглядом. — Дело у меня к тебе... К восьми часам вечера зайди ко мне.
И тотчас исчез.
Стояла ясная погода. Воздух был теплый. Лучи заходящего солнца пробивались в комнаты, освещая разношерстную толпу гостей.
От дыхания людей, от табачного дыма, пыли, грязи и пота в комнатах стояла тяжелая и неприятная атмосфера второразрядного трактира. Многие из гостей уже охмелели и рыгали, по персидскому обычаю давая понять, что сыты по горло, но тем не менее продолжали жевать: ведь бог знает, когда еще удастся поесть за таким обильным столом.
Обжорство гостей, их оживленные, веселые лица, взрывы беззастенчивого хохота вызывали в Смбате невольное отвращение. Давно не приходилось ему видеть подобного отталкивающего зрелища. Проходя мимо «адвоката» Мухана, он заметил, что этот пропойца опрокинул полный бокал на скатерть и ищет солонку, чтобы засыпать красное пятно. Сидевшие рядом с ним портные гоготали, широко, по акульи, разевая полные рты.
— Я вам покажу перед зерцалом су... — рассвирепел Мухан.
Смбат, подавляя отвращение, поспешил к «именитым». Тут ели также не без аппетита, но пристойно; пили немало, но нешумно и не спеша; смеялись, но не громко.
Отец Ашот с воодушевлением говорил о национальных чаяниях своей паствы и о новых задачах церкви. Его «либеральные» взгляды выводили из себя «консервативного» отца Симона, вообще не выносившего своего молодого коллегу. Вскоре между ними возник спор. Каждый из них старался блеснуть ученостью и этим приковать к себе внимание и симпатии богатых сотрапезников. Между тем богачи только делали вид, что слушают внимательно, — мысли их были заняты наследством, оставленным Маркосом Алимяном, и собственными делами: у одного в буровой скважине прогнулась труба, у другого проворовался приказчик, третьему завтра предстояло выкупить векселя, четвертый обдумывал, как бы, подобно иным ловкачам, проложить потайную трубу к нефтехранилищу соседа для воровской откачки нефти. Одним словом, всем им было не до просвещенных идей отца Ашота.
На поминальном обеде присутствовали также некоторые друзья Микаэла. Все они были одеты с иголочки. Один из них шепотом описывал соседу прелести недавно прибывшей опереточной примадонны.
— Вчера за кулисами познакомился. Просила навещать... За ее здоровье!..
Это был известный в городе кутила Григор Абетян, прозывавшийся «Гришей». С красным мясистым лицом, толстыми губами, жгучими черными глазами, этот молодой человек любил на шумных попойках швыряться посудой, резаться в карты, хлестать шампанское прямо из горлышка, шататься ночью по улицам под звуки тара и дудука, задирать полицейских и задабривать их взятками. По одну сторону Гриши сидел желтолицый Мелкон Аврумян, нефтепромышленник лет двадцати шести, в чертах лица которого резко проступал страшный недуг сластолюбия, превративший его в скелет. По другую сторону — сонливо-пьяный Мовсес Бабаханян, с головой ушедший в карточный азарт.
— Познакомишь меня, не так ли? — спросил Мелкон Аврумян.
— Ужин и две дюжины шампанского! — поставил условие Гриша,
— Идет.
— Где?
— На поплавке.
— Молодец! Но этого мало.
— Чего же тебе еще?
— Оркестр...
— Будет.
После ужина на баркасе до острова Наргена... Ночи лунные...
— Согласен.
О чем это вы шепчетесь? — вмешался, позевывая, сонливо-пьяный Мовсес Бабаханян.
Мелкон объяснил.
— Чет или нечет? — прохрипел Мовсес Бабаханян, с трудом подымая усталые веки. Он сунул руку в боковой карман вытащил сторублевку и зажал в кулаке.
— Нечет! — отозвался Гриша.
Проверили номер кредитки — он оказался нечетным Мовсес Бабаханян передал деньги Грише.
Микаэл сидел поодаль, рядом с Исааком Марутханяном. Ему казалось, что приятели подтрунивают над ним Ведь он не раз хвастал перед ними, что после смерти отца будет тратить столько, сколько никто еще не тратил. А сегодня вдруг выясняется, что он не полноправный наследник, а лишь подчиненный брата, с ничтожным жалованьем простого приказчика.
— Как мне быть? Научи, Исаак, как мне быть? — то и дело обращался он к Марутханяну.
Зеленовато-желтые глаза за стеклами очков в эту минуту глядели задумчиво. Было ясно, что Марутханян обдумывал что-то очень важное. Вдруг он слегка наклонил неподвижную голову и прошептал Микаэлу:
— Вечерком зайди ко мне, дело есть...
— Стало быть, можно надеяться? — обрадовался Микаэл.
— Приходи, потолкуем.
Поминки подошли к концу. Священники прочитали молитву, и гости стали расходиться. Остались только друзья семьи и приятели Микаэла. Они еще ничего не знали о завещании.
На просторном дворе Алимянов собралась огромная толпа голодного люда. Приказчики и прислуга покойного раздавали нищим еду. Царила невероятная суматоха. Грязные, полунагие попрошайки толкались и ругались, стараясь опередить друг друга, чтобы добраться до кухни.
Звон медной посуды, окрики прислуги, шум голодной толпы — все сливалось в общий гул, производило впечатление восточного базара. Грубость, грязь, чад, зловонные лохмотья вызывали отвращение в сытом и безучастном наблюдателе.
Какой-то слепой армянин, размахивая палкой, прокладывал себе путь к вкусно пахнущим котлам. Юный перс оттаскивал его за полу, норовя пробраться первым. Русский инвалид споткнулся, упал на айсорку и в ярости укусил ей пятку. Краснолицый лезгин, безрукий до локтей, бросался от одного к другому, выхватывал зубами куски и проглатывал их почти не жуя.
Стая бродячих собак, смешавшись с нищими, рыча, обгладывала остатки костей. Приказчики и прислуга пытались осадить напиравшую толпу, но все их усилия водворить хотя бы подобие порядка оказывались тщетными.
Наконец, вся еда была роздана, двери кухни затворились, но толпа не расходилась, — значит, предстояло еще что-то. Вот на площадке лестницы показалась внушительная фигура Срафиона Гаспарыча. Он распорядился поодиночке подпускать к себе нищих. В уках у него был большой пестрый платок с серебряными монетами. Вдова Воскехат назначила для раздачи нищим сто рублей из своих средств.
Срафион Гаспарыч встряхнул платок, и монеты зазвенели. Привлекательный звон серебра подействовал на толпу, точно электрический ток, и она дрогнула. Все на мгновенье застыли и ошеломленно впились глазами в волшебный платок отставного чиновника. Но вот толпа снова всколыхнулась, загудела и, как стая хищных птиц, кинулась к платку. Теперь уже ни прислуга, ни приказчики, ни даже прибежавшие полицейские не в силах были сдержать напор голытьбы.
Старика окружили со всех сторон. Сотни рук, словно движущийся лес, замелькали в воздухе. Тут были расслабленные, безногие, с невероятными усилиями, ползком пролагавшие себе путь, были обессиленные чахоточные, попадались даже прокаженные, которых чернь не гнушалась. Молодые орудовали локтями и кулаками. Женщины трепали за косы Друг друга. Персы славословили память покойного и желали ему райского блаженства. Христиане поносили «неверных» и били их нещадно. В оглушительной сутолоке на разных языках раздавалась самая отвратительная ругань; выношенная столетиями в горниле смрада и грязи, эта ругань была как бы местью природы человеку за извращение естественного правопорядка.
Зрелище заинтересовало многих гостей. Столпившись на балконе, они развлекались, глядя, как попиралось человеческое достоинство. Это были главным образом сынки толстосумов — «золотая молодежь».
— Чет или нечет? — невозмутимо продолжал пытать счастье Мовсес Бабаханян.
Тут находился и репортер либеральной газеты Арменак Марзпетуни, молодой человек со смугло-желтым лицом и большим носом, в неловко сшитом длиннополом сюртуке складки которого свидетельствовали, что он был извлечен из сундука совсем недавно. Поминки дали ему тему для статьи которую он решил назвать «Контраст». Внизу зрелище ужасающего голода и наготы, где трудно отличить людей от псов. А здесь, наверху, — живое воплощение сытости и довольства. Там — нужда, полуголые тела, море голов, грязных, взъерошенных. Тут — щегольские костюмы, золотые цепочки с драгоценными брелоками, брильянтовые кольца и булавки в галстуках. Можно было бы пожалеть находящихся внизу, посочувствовать им, но Арменака Марзпетуни больше влекли к себе те, что были наверху.
Репортер подошел к Смбату, наблюдавшему, как толпа набрасывается на крохи с его барского стола.
— Господин Смбат, я намерен сегодня же описать похороны вашего родителя и послать статью в газету «Искра», пользующуюся, как вам известно, всеобщим уважением.
— Как вам угодно, — отозвался Смбат сухо, даже не взглянув на корреспондента.
— Наш долг ознакомить читателя с примерной благотворительностью покойного. Проповедь слышали только здесь, печатное же слово прозвучит по всей стране. И потому, прежде чем написать статью, я бы попросил сообщить мне кое-какие дополнительные сведения.
— Как-нибудь в другой раз, милостивый государь, сегодня не время, — отрезал Смбат и отвернулся.
Репортер метнул ему вслед яростный взгляд и решил: «Теперь-то я знаю, что надо писать, разжиревший буржуа!» Подошел либеральный отец Ашот.
— Прощайте, Смбат Маркич, разрешите заверить еще и еще раз, что отец ваш обессмертил свое имя.
— Господин Смбат лучше нас знает цену деяниям покойного отца своего, — перебил его консерватор отец Симон, на правах духовника неотступно следовавший за Смбатом.
Смбат вежливо, но холодно пожал обоим руки и, повернувшись, отошел.
Отовсюду Смбата провожали десятки завистливых глаз. А он в эту минуту чувствовал на сердце такую тяжесть, какой еще никогда не испытывал.
3
Сидя в отцовском кабинете, Смбат приводил в порядок дела покойного.
На столе множество бумаг — договоров, счетов, векселей Знакомясь с делами отца, Смбат размышлял о том положении, которое предстоит ему занять в совершенно новом, незнакомом коммерческом мире. Однако сосредоточиться на этом ему не удавалось, — нечто, другое властно теснило мысли. Мужественное лицо его то морщилось в горькой улыбке, то разглаживалось.
Посреди стола перед ним стояла фотография, прислоненная к чернильнице. Вот они, дорогие существа, на долгие годы оторвавшие Смбата от родного гнезда и навлекшие на него отцовское проклятье. Ужасная дилемма: он ненавидит жену, но любит детей. Прошло всего пятнадцать дней как Смбат расстался с этими бесконечно милыми ему существами, а сколько тоски, горечи, скорби! Он никогда еще так сильно не любил своих детей, никогда! И вот хотят заставить его расстаться с ними, расстаться навсегда, во имя каких-то вздорных законов, каких-то диких предрассудков! Да разве можно вырвать сердце из груди, разлучить душу смелом и... все-таки жить!
Нет, нет! Он не любит жену и давным-давно убедился, что никогда не любил и не был любим. Произошла роковая ошибка, оплошность, которую он допустил, не разобравшись в своих чувствах, — ошибка, обычная для многих в юности. А когда он понял свою ошибку, было уже поздно, слишком поздно. Что же, разве Смбат, как честный человек, не должен был связать себя законным браком с чистой, непорочной дочерью порядочных родителей, которую соблазнил в минуту увлечения? Наконец, неужели он должен был выкинуть на улицу беспомощное милое существо, которому сам дал жизнь — родное дитя? Зачем, в силу какого морального права? И вот он женился, пожертвовал ради элементарной порядочности темными предрассудками и отжившими традициями родителей, за что был изгнан из отчего Дома и заслужил родительское проклятие...
Теперь он снова у родного очага, но проклятие все же тяготеет над ним. Примириться или же, вырвав собственное сердце, освободиться от проклятия? А потом? Неужели тогда не нависнет над ним еще более жестокое, чудовищное проклятие — вечное проклятие невинных детей? Нет, нет! Он может ненавидеть ту, которую, как ему казалось, когда-то любил, а теперь ненавидит, — но как разлучиться с родными детьми, когда даже хищное животное не покидает своих детенышей? Не легче ли перенести проклятие упрямого и темного отца, насмешки и презрение сородичей, чем стать бесчестным, бессердечным родителем и носить в груди черную змею, а на совести — тяжелый камень?
Смбат снова взял со стола заветную фотографию и прижал к губам, не замечая, что мать неслышно подходит к нему.
Вдова на минуту остановилась за спиной сына. Тронутая зрелищем, она грустно покачала головой. Но это мимолетное чувство тотчас сменилось другим, более сильным; бескровные губы Воскехат дрогнули, и из груди ее вырвался тяжелый вздох.
— Твои дети? — спросила она, положив руку на плечо сына.
Смбат вздрогнул, поднял голову и посмотрел на мать, одетую с головы до ног в черное.
— Скажи, это твои дети? — переспросила вдова.
— Да, мама, мои кровные дети, — ответил Смбат, ставя фотографию на место.
— Нет, сын мой, не кровные они, нет!
— Мама! — произнес Смбат укоризненно.
— Да, да, они от тебя, но не твои!
— Мама, не говори так, у тебя тоже есть дети, которых ты любишь.
— Да, любила и люблю. Но послушай, сынок...
Вдова уселась против сына, сложила руки на груди и направила на него взгляд, полный участия. Взгляд этот „ слегка смутил Смбата, в сердце его закралась какая-то неприязнь к матери. Ему показалось, что перед ним не любящая мать, а неумолимый судья.
— Сын мой — продолжала вдова, озабоченно вздыхая, — довольно тебе позорить себя, родителей и всю семью. Ты с детства был умницей. Отец твой знал это, потому и передал тебе свои дела. Неужели ты не понимаешь, что поведение твое противно обычаям наших отцов, дедов иконам нашей святой церкви? Две недели назад отец твой задел вот тут, на этом месте. Бедняжка! Никогда он не был так озабочен и грустен.
«Воскехат, — сказал он, — мне снилось, что я скоро умру, как быть с Смбатом? Не хочется умирать не помирившись». И он горько заплакал. Потом положил руку мне на плечо и заставил поклясться прахом родителей моих, жизнью детей и брата, что я буду молить тебя образумиться. В завещании написано мало, но он говорил много об этом. День и ночь только о тебе, и только о тебе шла речь.
И вдова черным шелковым платком утерла слезы. — Матушка, значит, ты хочешь, чтобы я своих собственных детей вышвырнул на улицу, как лишнюю обузу? — молвил Смбат, с трудом сдерживая гнев.
— Боже упаси, сынок! Зачем бросать? Отец твой мечтал только об одном: чтобы ты иноплеменницу и детей лишил своего имени. Пусть живут как хотят. Слава создателю, покойный оставил такое состояние, что ты можешь обеспечить на всю жизнь и жену и детей. Пусть им перепадет часть твоего наследства, бог с ними!
— Мать, я понял тебя, довольно, больше об этом ни слова! — возмущенно прервал Смбат.
Он встал и, заложив руки в карманы, подошел к окну. «Ни слова!» — но как же молчать матери, страдавшей за сына целых восемь лет, матери, на которую была возложена исстрадавшимся отцом священная обязанность — помочь сыну ступить на верный путь? Как же было не говорить ей, когда над любимым сыном нависло отцовское проклятье? И Воскехат продолжала говорить. Она описывала свои терзания, муки отца, упреки родни и друзей, молчаливое презрение знакомых, проклятия соотечественников и церкви...
Смбат слушал молча, взволнованно шагая по комнате. Когда мать облегчила сердце, он, схватившись за голову, горестно застонал:
Матушка, ты отвела душу, теперь оставь меня одного. Я обдумаю, как мне поступить.
— Но ты сегодня же, не так ли, сегодня должен это решить! — упорствовала вдова.
Вошел Срафион Гаспарыч и стал успокаивать сестру. Еще не время решать эту тяжелую задачу. Пусть пройдут Дни траура, а после он сам переговорит с Смбатом, объяснит ему все обстоятельства и убедит исполнить последнюю волю родителя. А сегодня надо принять главу епархии, он выразил желание «лично утешить скорбящего».
— Владыка просил передать, чтоб ты ожидал его, — обратился Срафион Гаспарыч к племяннику.
И действительно, час спустя слуга доложил, что епископ уже выходит из кареты.
Прибытие его преосвященства было обставлено довольно торжественно. Он шествовал в сопровождении молодого архимандрита, всех городских священников и двух ктиторов, как бы желая показать все величие своего сана. Два соперника — краснолицый, крепкий, чернобородый отец Симон и сухопарый, в очках, отец Ашот, подхватив под руки владыку, бережно помогали ему подыматься по устланной коврами лестнице. Епископу было пятьдесят лет. Среднего роста, он был кругленький, тучный как хорошо откормленный боровок. С его мясистого, широкого лица ниспадала длинная, густая борода пепельного оттенка, закрывавшая ему грудь, словно два расправленных орлиных крыла. Из-под блестящего шелкового клобука виднелась пара очень бойких глаз с припухшими красными веками, частично скрытыми под густо разросшимися длинными бровями. По обеим сторонам его толстого носа, с жесткими волосками на кончике, возвышались две синеватые припухлости, заменявшие, ему щеки, — единственные места на лице, где не было волос. На грудь владыки спускалась массивная золотая цепь с большим крестом, осыпанным брильянтами.
Пока епископ с важной медлительностью подымался, постукивая о ступени посохом, его беспокойно бегающие глаза изучали обстановку богатой прихожей. У последней ступени Смбат припал к его волосатой с синими прожилками руке.
Епископ тяжело вздохнул и перевел дух, мысленно проклиная свое толстое брюхо. Но пусть окружающие думают, что этот вздох — выражение глубокого соболезнования осиротевшей родне.
Торжественное шествие, возглавляемое владыкой и замыкавшееся священником в коротенькой рясе цвета лягушки, направилось к гостиной в сопровождении Смбата и Срафиона Гаспарыча. Тут его преосвященство ожидали вдова Воскехат, Марта и несколько пожилых женщин. Все приложились к руке епископа и удостоились его благословения. Отец Симон и отец Ашот усадили владыку в кресло, битое бархатом; он утонул в нем до остроконечной верхушки своего клобука, как литая бомба в клубах ваты.
— Его святейшество патриарх и католикос всех армян, — начал епископ, торжественно отчеканивая слова, — соблаговолил прислать кондак* с благословением вашему степенству, высокочтимый Смбат Алимян. Я явился, чтобы вручить вам сие святое послание и со своей стороны также, отечески паки и паки воздать благодарность доброй памяти усопшего, а также благословить вас за пожертвования приснопамятного родителя вашего на процветание церкви и на нужды народные.
________________________
* Кондак — послание
________________________
И, вынув из-за пазухи огромный пакет, владыка высоко поднял его со словами:
— Прочтите, отцы!
Отец Симон и отец Ашот одновременно потянулись к пакету. Отец Ашот, более ловкий, чем его противник, успел перехватить кондак.
— Отец Симон, читай лучше ты, у тебя голос покрепче, — велел владыка.
Отец Ашот, кусая губы, передал пакет своему противнику.
Отец Симон начал читать. Вдова заплакала, за нею последовали другие старухи, хотя ровно ничего не понимали из того, что читалось.
— Сей благословенный дом достоин патриаршего благословения, — изрек епископ по прочтении кондака и собственноручно передал его Смбату. — Не плачьте, сестры, а возрадуйтесь, ибо отныне десница царя небесного пребудет над сим семейством. Да примет всевышний душу покойного в сонм святых и пророков!
При этих словах владыка благоговейно возвел очи. Но тут взгляд его остановился на огромной золоченой бронзовой люстре, спускавшейся с потолка. «Любопытно знать, сколько она стоит?» — промелькнуло в его голове.
Потом он заговорил об эчмиадзинском монастыре, посоветовав вдове Воскехат посетить святую обитель к предстоящему празднику мироварения, добавив, что и сам будет там, чтобы помолиться за паству своей епархии и принести его святейшеству, католикосу, уверения в преданности этой паствы заветам родной апостольской Церкви.
— Грех на моей душе, владыка, великий грех против нашей святой веры, не могу я с чистым сердцем ехать в Эчмиадзин, — проговорила вдова, бросив многозначительный взгляд на окружающих.
Епископ знал семейные обстоятельства Алимянов. Поэтому, поняв намек вдовы, обратился к сопровождавшим его духовным лицам:
— Отцы, и ты, отче архимандрит, пройдите в другую комнату.
Приказ был немедленно исполнен, и в гостиной остались, кроме епископа и Воскехат, Смбат и Срафион Гаспарыч.
Первой начала вдова:
— Да, великий грех тяготеет над домом Алимянов, и пока не будет он искуплен, никто из нашей семьи не посмеет считать себя подлинным правоверным армянином.
Смбат предчувствовал, о чем будет говорить мать с епископом, а потому заранее решил вооружиться хладнокровием, чтобы не огорчить ее каким-нибудь резким возражением.
Вдова вкратце рассказала все то, что уже было известно епископу: говорила она взволнованно, то и дело прижимая к глазам черный шелковый платок.
— Сын мой не повинен, нет, нет, — заключила она. — Он был молод, его совратили и впутали в беду...
Наивная женщина! Она все еще думала, что ошибку сына можно легко исправить, — стоит лишь ему этого захотеть... Она думала, что только тот брак свят и нерасторжим, который связывает двух единоплеменников и единоверцев, и что только дети, родившиеся от такого брака, могут считаться законными и достойными любви.
Епископ чувствовал себя в затруднительном положении. От него требовалось, чтобы он убедил Смбата нарушить обет, порвать с женой и бросить детей. Как заставить человека с твердыми взглядами, с университетским образованием решиться на такой шаг, какими словами и доводами подействовать на него?
У его преосвященства участилось дыхание, он вспотел под тяжестью навалившейся на его тучные плечи непосильной обузы. Но все же он заговорил — заговорил об историческом и политическом значении родной церкви, описал гонения ею перенесенные, доказывал необходимость любви и преданности религии для «сохранности нации», но, не дойдя до сути дела, устремил взгляд на бронзовую люстру и замолчал.
Вдова Воскехат тяжело вздохнула, чувствуя, что вопрос гораздо сложнее, чем ей казалось, и вновь прибегла к своему обычному оружию — просьбам и слезам.
— Сними, сынок, с себя отцовское проклятие, избавь себя и нас от напасти! — твердила она в сотый раз одно и то же.
Для Смбата все это было тяжелым испытанием, которое, если бы продолжалось, могло стать непосильным. Он кусал губы, чтобы сдержать крик, чтобы не оскорбить в присутствии епископа мать лишним словом.
— Владыка, — заговорил он наконец, — благоволите убедить мою мать, что не человек, а чудовище тот, кто способен выбросить родных детей на ,улицу. Я любил отца, люблю мать, но как могу я во имя этой любви пожертвовать детьми? Владыка, каждый человек сам отвечает за свои поступки и на этом и на том свете. Если мой шаг — преступление против моего народа, против религии и родины, то я, и только я, должен нести наказание. Проклятие отца я постараюсь снять с себя как-нибудь иначе; я постараюсь быть безупречно честным в отношении семьи, ближних, но покинуть детей — никогда, никогда!..
— А коли так, — возьми детей, а жену брось! — не выдержала Воскехат.
— Бросить мать детей?! — вскричал Смбат, не в силах более сдержать себя. — Что бы ты сделала, если бы у тебя отняли детей? Нет, владыка, ваше вмешательство ни к чему не приведет. Я не могу исполнить требование матери!
При этих словах он встал, давая понять, что не желает более об этом говорить.
Епископу было приятно, что вопрос не усложняется и что он может теперь свободно вздохнуть. Выбрав удобную минуту, владыка тоже поднялся и прочитал молитву, давая понять находившимся в соседней комнате, что беседа на щекотливую тему окончена.
Епископ получил плату «за допущение к его руке» и отбыл с той же торжественностью, с какой прибыл.
Вдова плакала, Срафион Гаспарыч ее утешал.
Четверть часа спустя Смбат снова прошел в отцовский кабинет. Хотя он и был огорчен, но все же чувствовал в душе облегчение. Первая буря, ожидаемая им ежеминутно после похорон отца, оказалась не столь уж сильной. Смбат сумел противодействовать матери. Теперь ему уже не трудно будет намекнуть на близкий приезд из Москвы жены и детей. Вдова, разумеется, вознегодует, заплачет, будет упрашивать, но это не беда, мало-помалу свыкнется с мыслью о неизбежной встрече с невесткой. Ну, а дальше? Неужели вопрос решен? О нет, нет, не в этом суть: примирится ли он сам, Смбат, со своим положением, если даже предаст забвению отцовское проклятие?
Он не мог более заниматься делом, начал собирать бумаги. Вошел слуга и доложил, что уста Барсег хочет видеть хозяина.
— Кто такой Барсег? — Один из ваших арендаторов. — Пусть войдет.
Посетитель оказался тем самым рыжеволосым человеком, который на поминках подошел к «адвокату» Мухану и попросил его зайти к нему вечером. Он остановился у дверей, сложил руки на груди и отвесил низкий поклон, затем, воровато озираясь, подошел к Смбату и с льстивой улыбкой протянул ему руку. С первого же взгляда вид и ухватки этого человека произвели на Смбата отталкивающее впечатление. — Что вам угодно?
— Доброго здоровья вашей милости, Смбат-бек, — раздался в ответ глухой голос уста Барсега. — У вас дело ко мне? — Маленький счетец, Смбат-бек. — Присядьте.
Гость поклонился, но не сел.
— Ваша милость, как вижу, изволили забыть меня, — заторопился он, устремив стеклянные глаза на хозяина. — Оно, конечно, дорогой ага, столько лет прошло... Только мы вашу милость помним. Во какой был ты, — продолжал гость, держа руку на аршин от полу, — маленький-маленький. А потом подрос еще малость и уехал в Москву. Сохрани тебя господь, теперь ты уже мужчина, да еще какой!.. Как поживаешь, дорогой ага?
— Спасибо. Вы сказали, что у вас есть счет, что это за счет?
Барсег сделал вид, будто не расслышал, и продолжал по-прежнему:
— Бывало, приходил ты ко мне в лавку и бубенчики спрашивал — кошке на шею. Вот под этой самой комнатой наша лавка, миленький, топнешь — и прямо в голове слуги твоего отзовется.
— Вспоминаю, вспоминаю, — нетерпеливо прервал его Смбат, — вы — уста* Барсег, серебряных дел мастер... Скажите, что у вас за счет, уста Барсег?
______________________
* Уста — мастер.
______________________
— Пришел ты как-то ко мне: «Сделай удочку, уста Барсег, рыбу ловить». — «Со всем нашим удовольствием, говорю, сделаю, голубчик ты мой». Засел я, провозился целый день, смастерил хороший серебряный крючок и подарил тебе. Ну и обрадовался же ты, миленький...
— Уста-Барсег, вы про какой-то счет говорили...
— На другой день ты прибежал опять: уста Барсег, говорят, мол, серебро фальшивое. Уж и не знаю, кому это нужно было сказать, что уста Барсег фальшивое серебро за настоящее выдает... Помнишь?
— Что у вас за счет, уста Барсег? — воскликнул Смбат раздраженно.
— Счетец? — небрежно переспросил гость. — Да, заговорился и забыл о нем. Счетец, Смбат-бек, на имя Микаэла Маркича... Счетец, голубчик ты мой, маленький, очень маленький... Но Микаэл Маркич все тянет... Вот уже три дня просим-молим... не оплачивает...
— Не оплачивает? Значит, он вам должен?
— Именно должен, голубчик ты мой. Ежели не отдаст, конечно, помолчим, но ведь он должен по векселю...
— По векселю?
— Чисто... На предъявителя!
— Сумма?
— Для вашей милости — сущие пустяки, цена костюмчика, вечерок в компании. Для нас же, голышей, целая казна, Царство, сад Гарун аль Рашида, ха-ха-ха!..
Смех этот был до того сух и неприятен, что Смбат почувствовал невольное омерзение. Однако он уже был заинтригован словами посетителя.
— А ну-ка, покажите вексель, — протянул Смбат руку.
Барсег, озираясь, вытащил из бокового кармана истертый бумажник. Из пачки каких-то бумаг осторожно извлек вексель, развернул и, держа крепко за уголки, поднес к глазам Смбата.
— Да, это подпись Микаэла, — подтвердил Смбат. — Вы не бойтесь, я не отниму, хочу только взглянуть на какую сумму.
Смбат изумился. Вексель был на семь тысяч рублей, — сумма, несомненно, превосходившая все состояние заимодавца.
— Уста Барсег, вы и теперь занимаетесь вашим ремеслом?
— Да, голубчик мой, как был ремесленником, так ремесленником и остался: постукиваем молоточком, — семью содержим, пятеро детей... Вот уже года два как шкафчик завели, разложили в нем кое-что из золота и серебра и тешимся, будто и мы чем-то торгуем...
— А может быть, Микаэл у вас золотые вещи брал?
— Нет, жизнью твоей клянусь, наличными. Клянусь драгоценной жизнью твоей, у детей изо рта вырывал — ему давал...
— Уста Барсег, вы ему ровно семь тысяч дали или меньше? — спросил Смбат, бросив проницательный взгляд на посетителя.
Уста Барсег смутился, но лишь на мгновенье. Тотчас овладев собой, он ответил улыбаясь:
— Конечно, голубчик ты мой, дал я немного меньше, но вся-то сумма семь тысяч серебром.
— Я вас прошу сказать, сколько вы дали наличными деньгами? Ведь вексель содержит и проценты?
— Проценты, понятное дело, а то как же без процентов... Но долг Микаэла Маркича — ровно семь тысяч рублей.
— Когда истекает срок?
— Срок? Да сегодня. Уже шестнадцать дней прошло, как помер Маркос-ага, царство ему небесное! Клянусь твоей жизнью, мы денно и нощно за него молились. Но что же поделаешь, — ни нам от смерти не уйти, ни смерть нас не забудет. Видно, так богу было угодно...
— Что вы хотите сказать, уста Барсег? Не пойму я вас.
Ясно как день, Микаэл-ага обещал уплатить спустя несколько дней поселе смерти отца.
Смбат вздрогнул. Он понял чудовищный поступок брата, делавшего ставку на смерть отца. Несомненно, этот Барсег, кровопийца-ростовщик, воспользовался стесненным положением расточительного молодого человека и ссудил деньги под чудовищные проценты, с обязательством уплаты тотчас после смерти старика. Но кто из них омерзительней — должник или кредитор?
— Ладно, — сказал Смбат, — повремените до завтра, я переговорю с братом, и после увидимся.
— Нет, нет, молю тебя! Микаэл Маркич не должен знать, что мы приходили к вашей милости. Упаси господи! Буйный он человек, убьет меня и пустит по миру моих детей...
— Ступайте! Приходите завтра — получите деньги.
— Да, голубчик ты мой, завтра покончим. Пятеро детей, старуха мать, сестры, братья, племянницы, племянники — целая орава у меня. По судам бегать неохота. Лучше по-хорошему, сам Христос так велел. Дай бог царство небесное Маркосу-аге, отменный был человек, очень нас любил, каждый день заходил ко мне в лавку. Мы тоже к услугам вашей милости под сенью вашей и живем. Прости за беспокойство, не сердись, голубчик, уходим без разговора, завтра явимся, просим прощенья...
И уста Барсег, пятясь к двери и отвешивая низкие поклоны, выкатился из комнаты.
В тот же вечер между Смбатом и Микаэлом произошло первое столкновение. Микаэл без стеснения сознался, что занял у Барсега всего одну тысячу, выдал же вексель на семь. Ничего другого не оставалось — нужны были деньги. Он поступил так же, как поступали многие дети скупых родителей. Не мог же он морить себя голодом, будучи сыном миллионера, когда его друзья тратили тысячи, десятки тысяч. А сейчас, когда он наконец, имеет право на свободное, независимое существование, вместо одного деспота является другой. Нет, это невыносимо и оскорбительно. Отец оставил незаконное завещание, и он, Микаэл, разумеется, не будет сидеть сложа руки, он примет необходимые меры, а пока что Смбат, без лишних слов, должен заплатить уста Барсегу, иначе дело поступит в суд...
Смбат принялся разъяснять, что ему и в голову не приходило стать деспотом Микаэла, что они равные братья и обязаны помогать друг другу добрыми советами. Но ведь жизнь Микаэла — это духовное банкротство, нравственное падение, разложение. Пусть посмотрит на себя в зеркало. Так продолжаться не может — это оскорбление для семейной чести.
— Наконец, мы не имеем морального права ради нашего удовольствия бросать на ветер состояние отца, нажитое в поте ли Опубликовано на сайте: http://www.newarmenia.net Прямая ссылка: http://www.newarmenia.net/index.php?name=Pages&op=view&id=291
|
|